В ТОЙ СТОРОНЕ, ГДЕ ЖИЗНЬ И СОЛНЦЕ
Макар Чупров верил в жизнь. Она дала ему тайгу, дала небо и великую любовь ко всему, что живет и произрастает на земле. И за это он благодарил жизнь, ибо лет своих не считал, чужим не завидовал, а просто был на земле Макар Чупров, и была земля, это – главное.
А и бывают же места на земле! Вот уже тридцать пять лет Макар тропит по ней, а два одинаковых места кряду так и не повстречал. Там озерко в самом неподходящем для себя месте расплескалось, а там смотришь и диву даешься: ручеек, в чем только душонка держится, пещеру в скале на полcта метров продавил. И Макар смотрел, не уставая смотреть.
Макар понимал природу и ценил в ней равновесие. Однажды подстрелив по весне глухарку и два месяца промаявшись воспитанием ее ненасытного потомства, теперь он в это время и по самой сорной живности не стрелял. Он научился уважать законы, по которым все рождается для того, чтобы счастливо жить и продолжать себя в потомстве…
Макар сидел в крохотной боковушечке районного комбината бытового облуживания (давно прозванного в поселке конструкторским бюро) и в единственное, засиженное мухами окно смотрел сквозь дома и улицы на синие хребты Мяо-Чана. И виделись ему тропы с неясными отпечатками следов зверей и кострища, в которых знающий человек и через неделю тепло обнаружит. И что бы ни делал Макар, а земля в нем жила, произрастая чудными желаниями. Вобьет ли он одним ловким ударом деревянный гвоздь в подметку, а ему чудится, что по боковушке запах березовых листьев пахнул, возьмется за вар, дратву просмолить, и – вот она, закручивается в трубочку на костерке береста. Но сильнее всякой силы томило Макара Чупрова по утрам, из-за чего у него и спор со сторожем Семеном выходил.
Любил он ранний час, любил и понимал. Вскочит с первыми петухами и – к окну. А на улице темень еще, лишь слегка пробрызганная светлыми пятнами. И нет терпения Макару, выскочит на улицу и зашагает навстречу солнца. Так каждое утро, словно на свидание, и ходит. А уж как солнце из-за сопок вывалится, домой идти никакого желания нет, и заворачивает Макар к конструкторскому. А сторож, черт сиволапый, в этот момент в самый сон входит. Робко и долго стучит Макар, печалясь тем, что нарушает тишину утра, пока не рявкнет Семен в последнем исходе ярости:
– Фу, черт! Кого там среди ночи лихоманка трясет?
– Да я это, – робко потянет из себя Макар.
– Кто я-то?!
– Да Макар же. Я это, дядя Семен.
– Я, я. Какой хрен тебя по ночам носит, неупокойная твоя сила?
– Какая же ночь, дядя Семен? Утро уже. Вот и солнце взошло. Вон как выпекается нутром, докрасна раскалилось, а вот окоемка еще росит, – Макар говорит и говорит, не отрывая взгляда от восходящего солнца. И каждое утро Семен не устает дивиться такой болтливости Макара.
– А и горазд же ты языком чесать, – отпирает ворота Семен, – да ведь все это для отвода глаз. Я, поди, знаю, от какой ты бабы приперся… В бюро-то их вон сколько – тьма, выбирай любую.
Но Макар уже не слышит, торопится в свою боковушку и тут же – окно вон, нараспашку, и весь он в той стороне, где солнце и жизнь, переполненная таинствами природы.
С утра следом за солнцем заходит и директор бюро – учтивый, обласканный женскими языками мужчина. Он живет жизнью, полной важности и значения, и видит в Макаре только массу непонятностей, которых на рабочем месте не должно бы быть.
– Опять полуночничал? – вникает директор в личную жизнь Макара. – Смотри, моя обязанность – предупредить, а только так и свихнуться недолго.
Директор недоговаривает, он учтивый человек и замалчивает тот факт, что Макар давно слывет в поселке человеком тронутым. А Макар все это знает, но это не его дело, он чужим языкам не полководец, а потому молчит Макар Чупров, пряча в себе тихую печаль.
– Был такой человек в истории, – продолжает директор, – солнцу поклонялся... Так у него жена красавица была, а он фараоном был. Ну, а ты кто?
– Вы мне кожи отпустите, – глупеет от такого вопроса Макар и смотрит в окно, за которым солнце уже пришло в буйство, и дальние сопки из пронзительно-синих превратились в голубые.
– Я тебе что хочешь отпущу, ты мне только соболя из тайги вынеси, – просит директор.
А день уже разошелся не на шутку, и фартук на коленях Макара становится мягким от тепла, и кожаные заготовки оживают запахами...
Перед обедом, когда Макар осаживал на дамском сапожке каблук, в боковушку забежала Ниночка, молодой специалист по вязке шапочек и модных свитеров. Была она тощенькой и испуганной от неуверенности в себе. Она забежала и стала смотреть на работу Макара, наслушавшись небылиц об этом человеке, а он не удивился и лишь выпустил колки изо рта, уважая в Ниночке женщину.
Ниночка отдыхала от подруг, и Макар это знал. Он мог представить, что значит сразу девятнадцать женщин вместе. И Ниночка сидела на раздвижном брезентовом стульчике и отдыхала глазами на работе Макара.
– Макар Иванович, – сказала Ниночка, смущаясь, – куда вы ходите по утрам?
Макар отложил готовый сапожок и взялся за мужскую пару зимних ботинок. Он поставил их на стол и долго и внимательно осматривал. Что правда, это были не ботинки, а обноски. Макар их ремонтировал в третий раз.
– А ты рано встаешь? – спросил Макар.
– Я сегодня рано проснулась...
– А я вот хожу смотреть, как утро ленится…
– Как утро ленится? – в удивлении повторила Ниночка.
– Страшно это интересная штука. Занимается утро неохотно, вроде б как вразвалочку, и все тянется, потягивается, и туманчиком прикроется, и клубочком свернется. А солнце подпирает, поторапливает, а потом уж как осерчает, как брызнет во всю мощь...
– А правда, что у вас целая плантация женьшеневая есть? – округлила глазенки Ниночка и худенькие колени ладонями прикрыла.
– Уж это точно. В аккурат завтра урожай снимать пойду, – Макар усмехнулся и взялся было за молоток, но передумал и посмотрел в окно. В той стороне, где поднималось утрами солнце, наступила необычная ясность. Теперь там тени ушли в деревья, и прошлогодние листья просвечиваются насквозь: бурые, с золотыми подпалинами. И Макар подумал, что сейчас хорошо скрадывать рябчика: он в аккурат от золота осоловел и лишь посвистывает в изумленном восторге.
– Макар Иванович, – напряглась Ниночка от неожиданности собственной мысли, – возьмите меня с собой.
– Я рано ухожу, – Макар потянулся к ботинку и опрокинул консервную банку с гвоздями. Баночка была свежей, без наклейки и отразилась в солнце, сгорая от собственного сияния...
Так они и стали ходить в тайгу по утрам. Шла Ниночка, обняв плечи руками и вздрагивая от утренней свежести, и шел Макар Чупров, крупно загребая длинными ногами.
Походы их все больше проходили в молчании, и лишь иногда Ниночка уставала от тишины и говорила несмело:
– Макар Иванович, и не скучно вам было одному в тайге?
– Зачем же. Мне одному скучно не бывает.
– Все наши женщины вас чудаком называют, – краснела Ниночка и поспешно склонялась, якобы разыскивая что-то в росной траве.
Макар Чупров на это как-то странно улыбался и еще больше сутулился, от чего его долговязая фигура напоминала вышедший наружу корень. Он грустно смотрел на Ниночку и сознавался:
– А и правильно говорят. У нас зря не скажут…
Он смотрел на нее необычайной ясности глазами и словно бы удивлялся тому, что она не знает такой простой вещи. Его некрасивое, удлиненное лицо выражало в эту минуту такое спокойствие и мудрость, что показалось Ниночке и совсем молодым, и красивым.
Однажды Макар поразил Ниночку тем, что на опушке кедрового леса неожиданно громко хлопнул несколько раз в ладоши, и пролетавшая мимо темно-бурая, с белыми крапинками птаха тут же села на ветку дерева. Была она чуть поменьше голубя, с длинным клювом, какая-то вся воинственная и тут же принялась пронзительно кричать: «Крэ-эк, крэ-эк, кэрр!»
– Кедровочка, – бережно сказал Макар, и Ниночка видела, как хорошо ему было в эту минуту. Он забыл ее, себя да и весь мир, наверное, забыл, скрадывая добрыми глазами каждое движение крикливой птицы...
…– А ты, брат, того, хитрец, – сказал как-то Макару директор, – присушил девчонку. Вот не ожидал.
– Глупости вы говорите, – нахмурился Макар и отвернулся к окну.
– Чем же вы в тайге занимаетесь? – осторожно кашлянул директор, неожиданно почувствовав какую-то неловкость.
– А вы посмотрите, – ответил Макар Чупров.
– Ну-ну, – неопределенно хмыкнул директор, – непременно посмотрю.
Через два дня утром, когда Ниночка с Макаром выходили из поселка, директор и в самом деле поджидал их, задремав на обочине шоссейки. Был он при ружье, туго перетянут патронташем и в вязаной шапочке.
– Как я, ничего? – спросил он вначале Макара, а потом и Ниночку. И чувствовалось, что ему и в самом деле небезразлично, как он выглядит.
Ниночка, глядя на вязаную шапочку своей работы, тихо похвалила: «Хорошо, Сергей Иванович». Макар же смолчал и, лишь пройдя достаточно, огорченно сказал:
– А ружье-то зачем?
В тайге директор был не директор, а маленький, слегка кругленький, слегка смешной человек, а потому он и ответил Макару с извиняющимися нотками в голосе:
– Для самообороны. Тайга все-таки. В ней всякое может случиться…
Однако в это утро ничего такого не случилось. И лишь Макар был более обычного молчалив.
На следующее утро Макар говорил Ниночке:
– Чудная земля. Я как-то сосенку в тайге посадил. А ее возьми и подкопай бурундук. Потом кедровочка в той ямке склад устроила. А весной смотрю, кедр в небо нацелился, да так он самоуверенно из-под земли-то попер, словно сосенке сказать хочет: «А ты зачем здесь, чужанка? Мое это место, моих родичей земля». Вот и пришлось мне «чужанку» эту отсаживать. И тоже ничего, прижилась, ствол ладный такой получается, и кожица гладкая, ровно у березки по второму году.
Они сидели на самом выходе из тайги, и Ниночка теперь уже сама видела, как вываливается из-за деревьев солнце, и в хвое тоненько поблескивают росинки, постепенно скатываясь к самому концу игл затем, чтобы фиолетовой искоркой блеснуть на лету и раствориться в земле. А чуть позже, прижимаясь к молодому ельнику, как-то боком, но резко и стремительно пронеслась сова, и шум ее крыльев был неуловимо тих, словно под потолком замедленно работал вентилятор...
Теперь Ниночка была в центре внимания всего поселка. О ней говорили шепотом и вслух, за глаза и прямо спрашивали о том, что она нашла в Макаре. Ниночка смущалась от столь неожиданного внимания, а однажды рассердилась и запальчиво сказала:
– Он лучше вас всех! Это вы чокнутые, а он природу понимает. Макар Иванович уже три года выдру подкармливает, а еще раньше он ее из капкана с перебитыми лапами спас. Поэтому он каждое утро в тайгу ходит. А выдра совсем ручная и рыбу у Макара Ивановича из рук берет. А у вас и кошки дома не держатся...
После этого о ней и Макаре говорили уже в основном за глаза.
Все так же манила Макара тайга, и каждое утро солнце по-новому вставало для него. Но когда однажды, прождав Ниночку почти десять минут, он так и ушел в тайгу один, Макар Чупров загрустил. Дольше обычного провозился он с выдрой, все прислушиваясь, не треснет ли сучок под ногой Ниночки, и не покажется ли ее тоненькая стройная фигурка между деревьев.
– Нет, сегодня не придет, – сказал он выдре, словно успокаивая зверька, – видно, сон побороть не может.
И пошел Макар раньше обычного в конструкторское бюро, в свою боковушку. Смотрел он в засиженное мухами окно и первый раз за свою жизнь не видел синих хребтов Мяо-Чана и того, что солнце за стенкой из туч поднялось, тоже не заметил. А потому и удивился рассеянно, когда к обеду по стеклу застучал крупный летний дождь. В боковушке сделалось темно, загудела крытая жестью крыша, и ударил гром, прежде синим высветлив вдумчивые глаза Макара.
– Вот и дождь, на бабину рожь, – заглянул директор, закурил папиросу. Он присел на верстак и провел белым, гладким пальцем по стеклу, отчего по нему пролегла синяя борозда.
– Слышал, Макар, я себе сеттера купил? В питомнике достал. Как ты думаешь, стоящая псина?
– Собака от хозяина зависит, – не сразу ответил Макар, тяжело опустив руки на кожаный фартук. – Вон овчарка человека может загрызть, а может и от смерти спасти. Это смотря чему ее выучить…
– Да мне-то человек зачем? – удивился директор. – Мне бы ее на соболя натаскать, на птицу какую-нибудь. Ты вот выдру приручил, а мне соболя домашнего хочется иметь.
– Так я выдру без собаки прикармливаю, – Макар глянул на директора и увидел, что перед ним сидит совсем другой директор. На его лице было внимание и желание понять слова Макара, и больше того – желание встать вровень с Макаром.
– Я бы его, сеттера, и продать мог, – сказал Сергей Иванович и еще одну бороздку оставил на стекле. – Семен бы и купил, да мне в хорошие руки пса отдать хочется.
И только теперь Макар понял, что директор предлагает сеттера ему, Макару Чупрову.
– А Нинка-то наша в больницу попала, застудилась, – круто переменил разговор директор и соскочил с верстака. – Кожу я тебе заказал, на этой неделе обещали доставить...
Накинув на голову капюшон старенького дождевика, Макар Чупров крупно шагал по раскисшей дороге. Тайга его встретила дружным шумом дождя, мглистым полусумраком и сильным запахом замолодевшей хвои. Речка моментально взбухла и помутнела, и весело пузырилась крохотными кратерами вмятин от дождя. Макар долго ждал, пока наконец с шумом выметнулась из потока выдра. Несколько мгновений она подслеповато приглядывалась к нему, а затем легко и величественно вышла на берег.
– Что, Ласка, привольно тебе? – говорил Макар, заглядывая в любопытные и все еще настороженные глаза выдры. – Дождь славный, и тебе теперь самая охота. Да я не задержу, я на минутку только. Вот Нина заболела, надо бы проведать...
По-беличьи выдра почесала обеими передними лапками за ушами и нетерпеливо покосилась на воду. Ее остренькая мордочка с короткими жесткими усами была сейчас необыкновенно доброй, располагающей к беседе, но Макар удержался и в знак прощания тихо и протяжно посвистал.
Наверное, первый раз в жизни Макар не смог бы объяснить, зачем он сегодня пришел в тайгу. Что-то его томило и не давало покоя. И он долго еще кружил по тайге, длинный и смешной в коротком, не по росту дождевике, пока не понял, что в больницу все-таки пойдет. И он шел мимо деревьев, словно прощаясь с каждым из них, искал глазами синий призрак хребтов, но все было покрыто дождем и черными тучами...
У самой больницы, что стояла над глубоким оврагом, по которому теперь шумно несся поток серо-желтой воды, Макару повстречался Семен. Был он необычайно тих и приветлив. Долго тряс руку Макара Чупрова, сочувственно заглядывал в глаза.
– А ведь наши-то вместе лежат, – сказал Семен и громко сморкнулся в сторону, – одна к ним лихоманка прицепилась.
– Это кто наши-то? – не понял Макар, горбясь над низкорослым Семеном.
– Как кто?! – обиженно удивился сторож. – Моя старуха да твоя Нинка. Только мою чуть позже привезли, а твоя-то с ночи занемогла.
– Ага, – сказал Макар Чупров и глубже натянул капюшон, – я пойду.
– Они вон у того оконца и лежат, – показал Семен. – Только ты поменьше там маячь, свидания-то им запрещены.
Макар медленно поднялся на взгорок. Земля здесь была глинистой, и его сапоги обросли громадными комьями грязи. Он долго и тщательно счищал ее щепкой, а счистив, еще постоял в раздумье и лишь затем подошел к окну.
Вначале он увидел Семенову старуху. Она лежала лицом к окну, чинная, спокойная, в непривычных для ее деревенского лица очках с зелеными тесемками. Заметив Макара, старуха пошевелила губами, и у окна появилась Ниночка. В коричневом халате она показалась Макару значительно выше ростом и строже лицом. И только теперь Макар спохватился, что не припас никакого подарка.
Ниночка облокотилась на подоконник и прижалась лицом к стеклу. Макар видел ее удивленные радостные глаза, остро выпирающие ключицы и березовую прозрачность кожи на длинной шее… Он неловко топтался у окна, непривычно заглядывая в ее лицо снизу вверх.
– В общем, так, – тихо говорил Макар, – в тайге теперь дождь и очень сыро, и тебе там быть сегодня все одно нельзя. Потому как в такую погоду застудиться можно в два счета. А Ласка вот радуется, ей в такую непогодь, когда рыба без осторожности играет, самое приволье. Тебе привет передает, скучает…
Все это Макар говорил очень тихо, рукавом утирая лицо от дождя, и Нина, конечно же, ничего не расслышала. Но она согласно кивала головой, а потом улыбнулась и тоже тихо поблагодарила его за привет от Ласки.
– А вот выздоровеешь, – продолжал Макар, – к тому времени и солнце силу возьмет, и лес достаточно пообсохнет, вот мы по сухому и пойдем.
И опять Ниночка покивала, а потом велела уходить и не мокнуть под дождем. Макар согласился и тяжело пошел от окна. Когда оглянулся, Ниночка ласково улыбалась ему, и он тоже улыбнулся ей и, уже не оглядываясь, пошел от больницы.
В той стороне, где каждое утро всходило для Макара Чупрова солнце, призрачной полосой наметился просвет. Он знал, что там уже нет дождя, что с той стороны заходит долгое августовское ведро.
ГОРЬКИЕ РАДОСТИ
I
Вот они пришли и сели на развилке дорог. Дальше тянулись две черные ленты, и чем дальше, тем больше становилось расстояние между ними. Зачем расходятся дороги? Зачем они ищут себе другие миры и уводят туда людей? Впрочем, дороги об этом молчат, они гораздо скрытнее, чем думают о них беспечные и веселые люди, только начинающие свой путь. Это им, беспечным людям, кажется, что дорога лежит от пункта А и до пункта Б. Так просто! Как, должно быть, смеются над этим дороги, в том числе и та, что ведет от пункта А и до пункта Б.
И вот они сидели у самого устья двух дорог, тоненько вытекающих из светлого березнячка, за которым были их дом и их деревня, и их речка, и их луга, замыкаемые высокими скалистыми хребтами. Они были не первыми и вряд ли будут последними. Они это знали. Знали еще раньше, чем пришли сюда, и еще раньше, когда не знали, что все-таки придут сюда. Так уж устроена жизнь.
– А я приеду и напишу тебе... Ты жди.
– Ты не расхотел ехать?
– Там еще все только начинается. Меня должны встретить хорошо.
– Мне вот возвращаться в четыре стены... Представляешь?
– Ты только до осени потерпи. Я там разобьюсь, а все сделаю.
– Дом-то... Эх, Колька, Колька...
– Пойду, и ты иди. Не сиди и не жди.
– То-то мне тогда змея приснилась. Длиннющая. А ты просыпаешься и говоришь: мол, поеду. Вот тебе и сон в руку.
– Бабкины сказки. Ты поменьше слушай.
– Ну да. Уже и заговорил. От дома версты не отошел, а уже заговорил.
– Пойду...
– Да иди… Иди! Чего встал?
– Жалко.
– Чего?
– Пойду!
И дорога та, что налево, в буерак и по косогорчику, медленно всосала его. А она, Танька Охлопкова, сидела на земле, приглаживая ладонью желтую и пыльную придорожную траву. Такую же желтую, как его волосы, такую же упрямую, как он сам…
Зачем уезжают люди? Когда все хорошо, когда все налажено и приобретено далеко не легкой жизнью – зачем? От дома, от жены, которой еще и двадцати не сравнялось, которая еще не налюбилась и не насмотрелась на тебя, зачем? Шут его знает. Зачем-то уезжают. Блудные сыны всех веков и всех народов кочуют по земле. Может быть, в них, как в птицах, живет древний инстинкт? И идут они по тем местам, стремятся к тем уголкам земли, повинуясь неведомой силе инстинкта, велению памяти, по которым проходили их пращуры. Может быть, есть в них это, и мы, досконально изучив и описав инстинкты пернатых, совершенно забыли о собственных инстинктах. Как бы то ни было, а по пыльной дороге налево, в буерак и по косогорчику ушел человек, оставив на развилке двух дорог не то девочку, не то женщину с сухими глазами и высоким красивым лбом. Оставил!..
II
«В четырех стенах, на семи ветрах». А половицы скрип-скрип. «Закручинилась, запечалилась». А капли из рукомойника тонь-тонь. «Ах ты, душечка, красна девица». А сердце по вечерам так да так. «Горемычная да судьбинушка»…
– Горюешь? – спрашивают.
– С чего бы это? – не соглашается.
– Не война, а вдовушка.
– Идите вы...
Под окном – яблонька-дикуша. И загадала. Как появятся яблочки, так и быть письму. А пока ходила на работу, напустив челочку на высокий красивый лоб. Работа простецкая: в магазине за прилавком, у всех на виду, как комар на носу.
«Сорок да сорок – рупь сорок? Папиросы брал? Нет. Плати два сорок».
«Аршин – на кувшин, потянется – не лопнет».
А и торговали же, если такие прибаутки остались. А тут:
– Тетя Маша, с вас 1 рубль 91 копейка.
– Как так?
– Да так.
– А ну, считай еще раз.
– Кило сахара – 90 копеек?
– Ну.
– Кладем. Пачка чая – 36 копеек?
– Дальше.
– Кладем. Пять пачек «Прибоя» – 60 копеек?
– Да вроде.
– Пять коробков спичек – 5 копеек?
– Сколько всего-то насчитала?
– Один рубль 91 копейку.
– Вот незадача. А я дома подсчитывала, так у меня один рубль и 87 копеек выходило… А ну, положи еще раз. Я что-то не уследила толком-то.
– Кило сахара...
А вечером – тоска. Все переделано, сама ухожена и у окошка сидит. Смотрит. Закат сойдет, ночь наступит, луна появится, а она сидит, в окошко смотрит.
– Ночи, словно в Сочи, любить да не оглядываться, – это Люся, Танькина подружка, отчаянная девка. – Тань, ночевать пустишь?
– Иди.
– Да я не одна.
А скучно-то как. И всю ночь – скрип-скрип, тонь-тонь, так да так. Тошно…
Ждала двоих, а пришли трое. Не гнать же. Так вот и сели за стол.
Говорила мама мне
про любовь обманную
да напрасно тратила слова...
– Ты не приставай. Пошел к черту! А то как двину!
– Подумаешь...
И вышла за околицу. А ночь была – век самой такую не придумать.
Села Танька на развилке, ноги под себя подобрала и тяжело задумалась. И думала: «Черт знает, где его носит. Может, и женился уже? Не должен… Вот же, морда, собрался и – привет. И хоть бы что. Жди его, красавчика, а тут лезут всякие. Зальют масла в глаза и лезут полапать. Сволочи!»
Но дорога, черная и длинная, требовала к себе внимания. По ней он ушел и о чем-то думал. О чем? А вот сама бы она уходила, а он вот тут бы сидел, так о чем же таком она задумалась бы? Допустим, все наказала ему, все приготовила, хоть год один живи. Так о чем же еще она думала бы?.. А шут его знает. Ну, чтобы... Да ну его… Ушел да и ушел. Эка невидаль – полдеревни мужиков разбежалось. А сюда вербованных везут. Вот ведь чудеса в решете да мякина в сите.
Так вот она и думала, тоскуя на развилке. А потом растерянно и зло шептала:
– Грудь-то болит, сволота, по рукам тоскует. Неужели он и этого не понимает?
И шла домой. Мимо березняка к высокому дому. К своим четырем стенам.
III
Появились яблочки, и пришло письмо. Длинное. Танька весь вечер читала. Вначале сидела за кухонным столом, сдвинув в сторону посуду, потом перебралась в постель и там читала, с любопытством узнавая Колькины мысли. «Как мне думалось, – Колька писал, – так не получилось. Трактористов здесь до черта. Хоть собаками трави. Хожу пока в рабочих. Но ты ведь знаешь: я што задумал, учужу». И потом еще: «Вот ведь не целовал, когда можно было, а теперь хочется. Ты смотри мне...» Здесь Танька пропустила, презрительно поджав губы, а в самом конце прочитала: «Целую тыщу раз. Весь твой – Николай».
Танька расслабленно откинулась на подушку, словно бог знает работу какую переделала, и счастливо задумалась. Почти не о Кольке, а так что-то – блажила. Потом прошептала:
– Полудурок какой, целоваться схотелось.
Потом закрыла глаза и уснула.
IV
– И все мы здесь не по зову рубля, а по зову сердца, не бока проляживать, а жизнь налаживать...
– Сидел, что ли? – спросил Колька напарника, толстого и неряшливого Пестуна.
– А хрен его знает, может, и сидел где.
– Не должно, – Колька продолжает. – Трепло, оно буйным редко бывает. Так, верхушек насшибал, а теперь нас агитирует.
Агитатор продолжал:
– Что здесь было? Тайга да пни. А мы город построим да детишек народим.
– Он может, – серьезно сказал Колька. – Брюхо-то – мечта моей Таньки.
– А что она?
– Ребенка хочет.
– Ну?
– Не заводится.
– Сегодня девки зовут. Именины у них. Пойдем? – Пестун что-то жует, может быть, следующую мысль.
– Не знаю. Не хочется…
– Неудобно. Зовут же.
– Вот, харя, сейчас пенек протопчет. Ишь, как подпрыгивает.
– Мы обяжемся, – агитатор все, – как привяжемся. Нет нам чести, не исполним если...
– Вот, дурак!.. Пошли...
Места хорошие. Места Кольке нравились. Просторно. Вольно. Дико. Тайга да и только. Вот если бы сюда еще и Таньку – о чем мечтать человеку? Да молчит что-то Танька. Ни привета, ни ответа на его письмо. Может быть, замуж вышла? Не может быть. Она не таковская… А каковская? Шут его знает. Эх, жизнь, как в такси: чем дальше, тем дороже. Да скучно ведь дома, весь век-то у одного порога попробуй выдержи, когда люди всюду едут. А! Пропади все пропадом. Чему быть, того не миновать.
И пошел Колька на именины. Вместе с Пестуном пошел. Гулянка получилась парной: каждому по девочке и по бутылке водки.
Колька выпил свою водку и поцеловал свою девочку – рослую, смешливую, работящую, наверное. Было непротивно, любопытно было.
– Ты ведь женат?
– А-а, к черту!
– Она красивая?
Колька притих и начал рассказывать, какая у него Танька красивая. Долго рассказывал и целовал рослую, смешливую. И даже не удивился, что ее так устраивает – слушать про Колькину Танюшу и целоваться с Танькиным Колькой.
На другой день пошел опять. Думал, все просто: когда надоест, брошу. Таньке это не повредит. Наивно думал, но понял это значительно позже, когда вместо Таньки осталось в душе что-то смутное и расплывчатое.
V
А Танька ждала и писала письма. Уже без надежды, но зло и упрямо. Что поддерживало ее в этом, зачем она так, не знала, на что надеялась, что ждала, тоже не знала.
Прошла осень, наступила зима, потом еще одна осень и еще одна зима. Два года прошло, а Кольки все не было и теперь уже быть не могло. Хотела поставить крест, но у нее и это не получилось: не ставился он, валился куда-то в пространство. И Танька взвыла от горя. Поняла, что любит…
Ночью, вспоминая его руки, ревела и хотела изменить хоть с дьяволом, днем ходила строгая и недоступная. Попробовал один тронуть, с таким остервенением она его колотила, такой сильной и неистовой была, что другие уже и глянуть лишний раз боялись.
И вот однажды с Севера пришел красивый, спокойный, уверенный, не грубый… Звали его Володькой. Устроился на сплав грузчиком и один раз было утонул. Танькина изба крайняя, к ней и принесли. У нее и остался…
Прожили год, а Таньку все к развилке тянет. Придет, сядет на прежнее место и сидит подолгу. Думает. «Вот же зараза, – думает она, – так и знала, что не вернется. Тогда бы и прибить. Взять какую-нибудь колотушку и дать по башке… Паразит! Неужто кого любит? Нет, не должно. За что же она тогда любила бы? И не явится, ни разу не явится. Это ведь надо – упрямый какой, все ждет, что я за ним принесусь. Дожидайся... прошлогоднего снега». А сама плакала потихоньку и опять недоуменно шептала:
– А грудь-то все одно болит, по его рукам болит, хоть бы об этом подумал, сволота противная.
Мирно и спокойно лежали дороги, прислушиваясь к ее горьким слезам, к ее горячему шепоту. Куда-то звали они, что-то обещали ей, но она не соглашалась.
И, выплакавшись, медленно брела мимо светлого березняка к родной деревеньке женщина с сухими глазами и высоким красивым лбом. Брела любящая, тоскливая, одинокая.
Нет, зачем, зачем оставляют таких женщин, зачем не любят и не целуют каждый час и каждое мгновение? Зачем заставляют страдать и ложиться в постель с красивым, спокойным, не грубым, но и нелюбимым же человеком? Зачем одиноко и грустно идут почти от каждой развилки измученные неразделенной любовью женщины? Зачем все это? Как глупо, как бездарно...
И не выдержал Володька. Ушел. Собрался, поцеловал и ушел. А она и пожалеть не сумела.
Однажды проснулась поздней ночью. Удивленная, испуганная и уже обрадованная.
Ночь была светлой. Дорога чуть темнее, но тоже светлая и легкая, бесконечная. Как жизнь. Как ожидание.
Сидела на развилке. Ждала. Знобко вздрагивала, улыбалась и плакала...
– Ну, пришел? – спросила, не взглянув.
– Пришел.
– Четыре-то года... Я тут с ума сошла.
– …
– Разве не сволочь?
– …
– Думай тут о нем, а он о бабах думал.
– Так вышло... А ты?
– И я думала. А ты как думал?
– Вот и надумались…
Через два дня Колька ушел. Ему уже было все равно. А женщина, что осталась на развилке и смотрела ему вслед, как ей быть? Ждать? А зачем? Кто на это ответит?
Не знает ответа и она.